Русский мистер Хайд

22.10.11

Русский мистер Хайд

Эксперты МГИМО: Силаев Николай Юрьевич, к.ист.н.

Дискуссия о Сталине как зеркало русской истории

Резюме

Нам предстоит привыкнуть жить с парадоксальным прошлым. По крайней мере до тех пор, пока советская эпоха не превратится в источник актуальных сравнений. Или пока не будет разрешена едва ли не главная загадка XX века — как получилось, что один из самых жестоких режимов в истории внес столь важный вклад в спасение мира, свободы и демократии во Второй мировой войне.

Два года подряд при солидной административной поддержке проводится конференция «Великая Победа, добытая единством: Кавказ в годы Великой Отечественной войны» — редкий пример общекавказского форума под российской эгидой. У формата есть свои недостатки, в частности, академическое обсуждение исторических сюжетов в его рамках затруднено. Есть и свои достоинства. Первое — когда видишь и слушаешь поисковиков из разных российских регионов, убеждаешься, что помимо официоза существует мощный пласт народной памяти о войне, действительно не признающей политических и этнических границ. Второе — нерв текущей исторической политики в таком формате неизменно обнажен, и наблюдать его бывает поучительно и любопытно.

Автору случилось быть модератором обеих конференций, и от 2010 к 2011 г. он в этом качестве наблюдал примечательную эволюцию суждений об «отце народов». В 2010-м дело обошлось ворчанием: «Победу празднуем, а главнокомандующего не вспоминаем», и сдержанными рассуждениями о пользе пакта Молотова-Риббентропа вкупе с его секретными протоколами. В последнем случае чувствовалась инерция кампании, которая развернулась было в России накануне 70-летия начала Второй мировой, но после визита Владимира Путина в Гданьск сошла на нет. В 2011-м Сталина вспоминали уже в полную силу — «уничтожил перед войной пятую колонну», «отразил агрессию европейской коалиции против СССР» и т. п. За год изменилось только одно — была предложена программа десталинизации, и поклонники вождя принялись со страстью защищать его образ от покушения. Созвучно известной доктрине самого главного персонажа, постулирующей, что по мере приближения коммунизма классовая борьба только нарастает, градус просталинских настроений также повышается по мере приближения намеченного частью российской политической элиты окончательного расчета с этой фигурой советского периода.

Сталинский клип

Слушать речи об «уничтоженной пятой колонне» неприятно и стыдно. Попытки оппонировать им оставляют ощущение, что рациональная дискуссия невозможна. Сталинизм многослоен.

Вокруг фигуры вождя давно образовался особый флер. В 1970-х гг. шоферы, вешавшие его портрет на лобовое стекло, выражали целую гамму эмоций. Тут была фронда проворовавшемуся брежневскому начальству, признание, как выражаются в американском посольстве, «альфа-самца» и своеобразный патриотизм. В анекдотах про Сталина он предстает не столько как кровавый тиран, сколько как стихийное бедствие. Стихия завораживает, и даже люди, крайне далекие от апологии сталинских репрессий, могут с легким оттенком восхищения говорить об иных внешнеполитических решениях сталинского СССР — благо дорожку проложил Черчилль, поставивший Молотова в один ряд с Талейраном и Меттернихом. Похоже, этот флер может исчезнуть только с появлением равновеликой фигуры и соответствующей эпохи (чего никому не пожелаешь) или хотя бы по прошествии времени.

Можно подозревать существование сталинизма как идеологии, правда, беда в том, что при близком рассмотрении эта идеология оказывается весьма неопределенной. Отчасти тут дело в самой фигуре, стоящей у ее истоков. Именно Сталин превратил марксизм из влиятельного политического и экономического учения в инструмент господства, причем от этого удара марксизм так и не оправился. И если Ленина при большом желании еще можно «прочитать по-новому», то из текстов Сталина невозможно извлечь доктрину, сколько-нибудь выходящую за рамки обслуживания его же собственных конъюнктурных решений. Забегая вперед, следует заметить, что сугубо инструментальный характер марксизма-ленинизма у Сталина, возможно, лежит в истоке той нищеты идеологий, которую переживает сейчас (а на самом деле все последние полвека) Россия. Сталинский марксизм был призван создавать максимум ограничений подвластным, ни в чем не связывая руки властвующим — а на такой почве не рождаются жизнеспособные политические учения. Не зря современная «идеология сталинизма» так равнодушна к сталинским текстам.

Она строится как реакция на либеральный дискурс о Сталине, выворачивая его наизнанку. Она не дает определенного ответа ни на один из вопросов, важных для сегодняшней России. В этом смысле она, как ни парадоксально, продукт глубоко современный, постмодернистский, масс-медийный, если не сказать клиповый. «От сохи к атомной бомбе» и прочее в этом духе — набор разноцветных лоскутков, маркеров для опознания своих и чужих, а не сколько-нибудь цельная доктрина. «Русский православный социалист» полковник Квачков не проходил бы на свободе и пяти минут в годы правления своего кумира. «Сталинисты» — это своего рода субкультура, политические эмо или готы. Какие-нибудь радикальные противники абортов в США, пожалуй, обладают куда более зрелой и проработанной доктриной.

Поэтому «идеология сталинизма» оказывается неуязвимой, точнее, неуловимой для полемики. Вы им архивные ссылки, они вам — псевдоисторическую попсу. Вы им про трагедию деревни, они вам — про «Волгу-Волгу». Полемика возможна в жанре «клип на клип»: ужасы ГУЛАГа или коллективизации против какого-нибудь очередного Юрия Мухина. Но такая полемика, мягко говоря, непродуктивна. А главное — память о трагедиях не разменивают на клипы. Тем более, было бы на что разменивать: влияние людей, открыто прославляющих Сталина, в российской политике стремится к нулю, их идейные лидеры маргинальны. Политический мейнстрим обращается к фигуре вождя лишь изредка и — в полном соответствии с его невысказанными политическими заветами — сугубо инструментально.

Политический невроз

Сталинизм не опасен как флер, он не опасен как идеология — в этом качестве его попросту не существует. У него есть другое, практически не отрефлексированное, измерение опасности — политическая практика. Ведь поток просталинской макулатуры вызывает у разумной части публики иное, чем к Дарье Донцовой, отношение из-за чувства тревоги — как бы «наверху» не стали брать пример с «отца народов». Политическая практика Сталина — в отличие от труда «Марксизм и вопросы языкознания» — пережила «чудесного грузина».

«Длинную телеграмму» Джорджа Кеннана русский читатель открывает с неприятным чувством узнавания. Понятно, что этот текст рожден в конкретных политических условиях, понятны интеллектуальные корни его автора, изучавшего Россию и русский язык в весьма специальной среде. Но вот наткнешься на такое: «Недоверие русских к объективной правде — а точнее, отсутствие веры в ее существование — приводит к тому, что они расценивают представленные факты как орудие для поддержания той или иной тайной цели» — и навыки критики источника отказывают. Или станешь читать в прекрасной книге Олега Хлевнюка «Хозяин» о том, как Сталин последовательно лишал реальной силы и без того импровизированные институты советского государства, подменяя их механизмами личной власти — и подумаешь о принципах осуществления власти в России вообще: от петровских попоек с Лефортом до кооператива «Озеро». Это довольно тягостное чувство, и оно не исчезнет, даже если Юрий Мухин вдруг заговорит цитатами из Исайи Берлина или Карла Поппера.

Случается слышать: «Сталин из русского сознания неустраним». Возможно, но не из-за «сохи и атомной бомбы», а в связи с тем, что пришел он не на пустое место. И в той же мере, в какой он русские традиции уничтожал, он их и продолжал, доведя до такого градуса, что приблизил свою родину и свой народ к состоянию ада. Скажем так: уничтожение русских традиций шло в соответствии с русскими традициями.

Известный тезис о «тысячелетнем русском рабстве» здесь ни при чем. По большому счету, в русской истории было только три настоящих тирана — Иван Грозный, Петр I и Сталин. Интерес последнего к двум первым в этом контексте не случаен и, по-видимому, не может быть объяснен только пропагандистскими соображениями. Парадоксальным образом все трое представляют собой не оплот русского консерватизма, а апофеоз русского реформаторства.

Такой реформатор полагает себя демиургом, создающим мир заново — не больше и не меньше. Он видит в государственной власти главную, если не единственную творческую силу, и ради создания нового готов сломать через колено старое общество с его институтами и традициями — и в этом процессе государственная власть перерождается в личную. В России такой реформатор видит мягкую глину, из которой крепкой рукой можно слепить все, что заблагорассудится, убрав при необходимости лишний материал. Он не признает правил игры, установленных кем-либо помимо него, потому что видит в них препятствие для собственной реформаторской воли. Картина будущего, которую он стремится воплотить, рассудочна и умозрительна, она плохо сопрягается с реальностью — но тем хуже для реальности.

Такое реформаторство может быть более или менее успешным. Иван Грозный оставил после себя обескровленную и почти распавшуюся на части страну. Петр сумел ввести эту страну в ряд сильнейших европейских держав, хотя и ценой колоссальных демографических и экономических потерь. Благодаря ему появилась русская дворянская культура XVIII–XIX веков, оставшаяся навсегда признательной своему создателю и передавшая это чувство последователям. «Начало славных дней Петра мрачили мятежи и казни» — как будто финал «славных дней» не был омрачен убийством царевича Алексея. Рустам Рахматуллин пишет о странной инверсии в «Стансах» Ахматовой («Стрелецкая луна, Замоскворечье, ночь…») — средоточием злобы объявлен старый Кремль, хотя исторически зверства творились не из Кремля, а из Преображенского приказа или опричной Александровой слободы в случае с Грозным.

«Отец народов» поставил на службу своей тирании (или своему реформаторству) всю мощь тотального бюрократического государства, которой не располагали его предшественники, и поэтому он был особенно страшен. Сталин не создал такой мощной культурной традиции, которую создал Петр. Его успехи в государственном строительстве сильно скромнее петровских. Империя Петра обнаружила в себе способность к саморазвитию и просуществовала после него 200 лет. Сверхдержава, которой Советский Союз стал при Сталине, не протянула и четырех десятилетий после его смерти. Егор Гайдар в книге «Гибель империи» начал изложение экономического краха СССР с коллективизации, и этому построению трудно отказать в логике. Кстати, между смертью Грозного и Смутой тоже был временной лаг в полтора десятка лет.

Поэтому сталинскую эпоху трудно исключить из русской истории вообще, как некую иноприродную аномалию. Коллективизация и индустриализация проходили по уже имеющимся в России моделям, хотя нужно сделать поправку на то, что они осуществлялись с той мощью, жестокостью и последовательностью, на которую способно резко усилившееся по сравнению с прежними временами государство XX века. Многие российские реформы до сих пор — сплав умозрительного плана с государственной волей, не берущей в расчет мнение реформируемых. Вопрос осуществимости реформ ставится не в том ключе, как добиться их поддержки со стороны общества, а в том, как навязать их обществу и преодолеть его сопротивление. Новейшие опыты стратегического целеполагания — от программы Грефа до статьи «Россия, вперед!» — это тексты о том, как верховная власть обустроит Россию, иные субъекты перемен и прогресса просто не рассматриваются.

Уважение к процедурам и правилам не являются нашими сильными сторонами, это хорошо известно. По традиции мы с удивительным легкомыслием относились к необходимости построить системные ограничения от властного произвола. Очевидно, с этим связано немало причин и материального, и морального плана, и поиск их будет идти до тех пор, пока изучается история России. Рискнем напомнить еще одну нематериальную причину.

Спор о том, относится ли Россия к Европе, давно следует завершить. Ведь то обстоятельство, что вопросы национальной истории становятся «проклятыми вопросами», говорит само за себя. Историчность сознания, уверенность, что настоящее происходит из прошлого и влияет на будущее, идея прогресса — все это черты сугубо европейские и христианские. Китайцы сумели раз и навсегда разобраться с наследием Мао, просто приняв высокий партийный документ, в котором зафиксирован процент пользы и вреда в деятельности «великого кормчего». Мы так со Сталиным поступить не сможем — потому что в наше мышление «зашито» совсем иное представление об истории.

В Европе нормально воспринимаются глубокие культурные и политические различия между протестантской Голландией и католической Испанией. Наши отличия от тех и от других также естественны. Восточное христианство острее, чем западное, переживает разрыв между этической нормой и непосредственным нравственным чувством и в извечном споре между законом и совестью определенно встает на сторону последней. Одна из тем «Капитанской дочки» — дилемма милости и правосудия, когда правосудие бессильно нести благо и восстановить справедливость, и его заменяет милосердие императрицы. Торжествующее правосудие может дать гарантии безопасности, но и закроет пространство для милости. Неограниченная власть способна стать неограниченно жестокой, но она же может стать неограниченно милосердной и открыть для подданного во властелине — человека. Иные осуждают Пастернака, как-то пожелавшего поговорить со Сталиным о жизни и смерти — только надо вспомнить, что Пастернак никогда не подписывал коллективных призывов к расстрелу «врагов народа». Не вождь его интересовал в том телефонном разговоре, а экзистенциальная ситуация.

А на каждого доктора Джекила найдется свой мистер Хайд. На светлую сторону русского сознания с его обостренным нравственным чувством найдется темная, для которой нет ни этики, ни совести. На пушкинскую милостивую императрицу найдется кровавый тиран. Неврозы не лечатся простым вытеснением «плохого» — только его осознанием и новым внутренним синтезом.

Парадоксальное прошлое

Счет приобретений и потерь от каждой очередной эпохи, когда Россию «поднимают на дыбы», вероятно, будет подводиться вечно и переоцениваться каждым поколением. Уместно задать вопрос, возможна ли вообще в России историческая политика.

Она, разумеется, возможна в качестве некоего комплекса административных и финансовых мер. В качестве прикладной государственной идеологии — прикладной, потому что трудно пока представить себе идеологию, которая станет для правящих кругов символом веры, а не инструментом, ведь вера связывает руки верующему. Но она, похоже, сейчас невозможна как конечный и непротиворечивый набор постулатов о прошлом, который разделяет целая нация.

В Восточной Европе было возможно географическое вытеснение коммунизма и Сталина как зла, пришедшего извне и навязавшего свою волю. В России по понятным причинам такая схема не работает. Коммунизм можно попытаться вытеснить как чуждое исторической России явление, но тут мы сталкиваемся с двумя проблемами. Во-первых, сразу возникает вопрос, кто это чуждое явление России навязал, и тут открывается широкий простор для конспирологии самого дурного пошиба. Во-вторых, надо определяться с сутью «исторической России». У большевиков была длинная предыстория, которую они сами возводили (другой вопрос, справедливо ли) аж к декабристам. Выбрасывать всю «освободительную» линию русской истории? Подчас хочется, но как быть с тем, что бомбисты-народовольцы (на взгляд современного образованного обывателя — просто опасные маньяки) в определенную эпоху русской истории влияли на принятие политических решений в масштабах всей империи? Если «историческая Россия» — это граф Уваров да фото царской семьи, где-то государство теперь, ведь по итогам деятельности большевиков 1913 год для нас немногим ближе Древнего Рима. Попытки консервативных исторических построений оттого так мучительно беспочвенны в современной России, что традиций и институтов, которым они могли бы наследовать, не осталось.

Коммунизм трудно поставить на ту полку, куда немцы поставили нацизм — на полку кошмарного, но относительно короткого сна нации. Двенадцать лет диктатуры Гитлера привели Германию к краху, после которого она создавалась заново. Семьдесят лет коммунизма тоже завершились крахом Советского Союза, но без военного поражения, без оккупации и с российским правопреемством. Если это был кошмарный сон, то чье место в Совете Безопасности ООН мы теперь занимаем и кто стоял у истоков той Ялтинской системы международных отношений, которую мы еще совсем недавно любили поминать добрым словом?

Если же это была страшная явь, то решительно непонятно, как истолковать ее непротиворечиво. Двадцатый век, и русский двадцатый век в особенности, трудно переварить политической философии. Неприятные парадоксы можно перечислять до бесконечности.

Например, тотально несвободный сталинский СССР спас свободу и глобальный капитализм во Второй мировой. Например, захват и удержание коммунистами власти в России послужили одной из причин успехов левых на Западе, что сделало его таким, какой он есть сейчас. Например, Советский Союз был одним из двигателей деколонизации, сформировавшей современное лицо мира. Например, коммунизм вовлекал целые регионы мира в индустриальное развитие, открывая их жителям новые возможности (лет 30 назад образ жизни по разным берегам реки Пяндж существенно различался, ныне различия нивелируются).

Беда еще в том, что разделить практики коммунистического государства и практики частной жизни — дело не из легких. Наши отцы принимали частные решения под влиянием политики государства — ехали строить ГЭС где-нибудь в Сибири с чувством, что двигают вперед страну, прогресс и историю. Можно назвать это заблуждением, но плод заблуждения так до сих пор и гонит электроэнергию, если его не угробили новейшим хозяйствованием. Советские порядки вообще предполагали широкое участие в той общественной жизни, которая предлагалась государством. Демонстративная личная автономия являлась политическим вызовом. Участие могло быть принудительным. Но во множестве случаев было добровольным. Без этого просто не понять образ жизни нескольких советских поколений, они превращаются в идиотов в полном античном смысле этого слова.

Похоже, нам предстоит привыкнуть жить с парадоксальным прошлым. По крайней мере до тех пор, пока советская эпоха не станет завершившимся прошлым, то есть не превратится в источник актуальных сравнений. Или до тех пор, пока не будет разрешена едва ли не главная загадка XX века — как получилось, что один из самых жестоких режимов внес столь важный вклад в спасение мира, свободы и демократии во Второй мировой войне.

Как его похоронить

Сталинизм как политическая практика неустраним, пока мы не научимся завоевывать доверие сограждан к своим политическим программам, вместо того чтобы внедрять их, опираясь на мощь государственной власти. Требуется глубокая рефлексия по поводу русской политической культуры, и признание преступлений преступлениями — только первый этап этой рефлексии.

Поклонники Сталина раздражают, но нужно отдать себе отчет, что их настроения, во-первых, не доминируют (апрельский опрос ВЦИОМа дал 26% положительных оценок роли Сталина в истории России при 24% отрицательных), а во-вторых, служат формой выражения недовольства, вызванного причинами современными. Чем шире будет политическая дискуссия по проблемам нынешней России, чем больше будет возникать путей для легального, содержательного и действенного проявления этого недовольства, тем менее актуальной будет фигура вождя. Это тот случай, когда следует оставить мертвым хоронить их мертвецов.

Неудавшаяся попытка гальванизировать Сталина, объявив его «эффективным менеджером» (кстати, удивительный пример нечуткости к родному языку: «эффективный менеджер» в современном русском звучит саркастично), провалилась не только потому, что кампанию свернули власти. Но и потому, что попытка натолкнулась на сравнительно глухое, но упорное сопротивление общества, причем — редкий случай — Церковь и интеллигенция оказались по одну сторону баррикад. Это показало, что у поклонников «отца народов» по крайней мере нет монополии на общественное сознание. «Антисталинская» солидарность, которую общество проявило в полемике вокруг учебного пособия Филиппова и Данилова — в ней надо искать основу для выработки оценок российского прошлого. Память о жертвах советских репрессий должна стать общественным делом, и чем меньше в ней будет административного участия, тем более прочной и искренней станет эта память. Российское государство пока слишком часто ведет себя как слон в посудной лавке, оно плохо умеет управляться с тонкими материями. Подвигнуть общество к деятельной памяти, не опираясь на государственную власть, — это настоящий вызов, ответ на который делает десталинизацию подлинной. И это гораздо сложнее, чем добиться государственного запрета на похвалы в адрес Сталина.

Что же касается государства, то оно может только содействовать повышению качества полемики о прошлом, да и то лишь косвенно. Попытки властей придумать и административно внедрить некие постулаты по поводу отечественной истории, независимо от содержания самих постулатов, плохи тем, что неизбежно ослабляют позиции академической истории против псевдоисторической пены. Государство должно укреплять академическое сообщество и его институты самоуправления, предоставляя гранты, расширяя возможности для архивных исследований и попросту доверяя своим историкам. А от академического сообщества требуется ответственность, которая пока в дефиците. Ведь скандал вокруг университетского учебного пособия Вдовина и Барсенкова — это не столько об очередной попытке возвеличить худшие стороны советской эпохи, сколько о недостатке ответственности, когда историки не стесняются публиковать в качестве научных текстов недостоверную публицистику.

И последнее. Спор с поклонниками Сталина бесплоден, потому что мы все время отказываемся говорить о том, что действительно в этом споре важно. В конечном счете, речь идет не о конкретной исторической фигуре, и даже не о характере советской системы, а о ценностях. Об этике в политике, о пределах допустимого для государства, о смысле и назначении самого государства. Фиксация дискуссии на «вожде» удобна его почитателям, потому что позволяет им уходить от прямых ответов на эти последние вопросы. К чему эта фиксация тем, кто к Сталину и советской истории относится трезво, — непонятно.

Точка зрения авторов, комментарии которых публикуются в рубрике
«Говорят эксперты МГИМО», может не совпадать с мнением редакции портала.

Источник: «Россия в глобальной политике»
Распечатать страницу