Уроки коллапса

23.12.13

Уроки коллапса

Эксперты МГИМО: Силаев Николай Юрьевич, к.ист.н.

Советский Союз распался не из-за регионального национализма и не из-за плохой бюрократии. Бюрократия была самой обычной, но, утратив террористический контроль над ней, государство и общество не смогли создать никакого другого.

В больших городах социальные раны затягиваются быстро, если, конечно, они совместимы с жизнью. Двадцать с лишним лет спустя нужно присмотреться, чтобы разглядеть, например, в Ростове или Краснодаре следы пережитой катастрофы. Но если отъехать от таких городов подальше, то картина — а вместе с ней и угол зрения — сильно меняется. Вот станица, колхоз-миллионер давно обанкрочен, его землей владеют какие-то жулики, имена которых от греха не произносят вслух; местный Дом культуры, крупнейший в республике, разваливается. Вот рабочие грозненских заводов — когда-то нефтехимики или приборостроители, теперь обитатели щитовых домиков в поселке беженцев — безуспешно просят муниципалитет построить им спортплощадку. Вот село, которому повезло чуть больше: в нем живет крупный водочный промышленник. Тут разваливающаяся ферма советских времен, рядом новенькая частная, местный житель делает ценное социологическое наблюдение: у советской забор пониже.

Для огромной части страны распад СССР все еще не стал прошлым, оставаясь повседневной действительностью. И уж точно для всех СССР — источник актуальных сравнений: перефразируя известную речь Сталина, «у нас была авиационная промышленность — у нас нет авиационной промышленности» — и далее по списку многих и многих областей человеческой деятельности.

С одной стороны, Россия, да и не она одна, до сих пор пришиблена травмой этого распада — и не из-за изобретенных «имперских комплексов», а из-за того, что уж очень наглядны, многообразны и близки последствия катастрофы. С другой стороны, российский мыслящий и пишущий класс оказался нем, когда потребовалось восстановить распавшуюся — второй раз за один век — связь времен. И дело не в каких-то особых национальных пороках этого класса или в якобы вторичности отечественных общественных наук — многие советские историки и антропологи были мировыми классиками: скажем, работы Бориса Поршнева и Михаила Грязнова до сих пор цитируются в крупнейших западных трудах. Дело в том, что бывший СССР в одночасье окунулся в ту проблематику, которая раньше казалась ему сугубо внешней: истоки отсталости и причины ее воспроизводства, корни этнического насилия и прочее, привычно ассоциируемое с третьим миром. К тому же именно в тех областях социологического знания, где объясняются актуальные политические трансформации, был особенно силен идеологический диктат. Плюс в постсоветское время и на постсоветском материале с грохотом провалилась показавшаяся было спасительной теория модернизации (в свое время изобретенная как альтернатива столь же прямолинейному советскому марксизму; кстати, об этой ее миссии были хорошо осведомлены в аппарате ЦК), учившая, что человечество идет общей дорогой к демократии и либеральному капитализму.

Поэтому плодотворный взгляд на распад Советского Союза должен быть извне, но в то же время и изнутри, ибо множество важных составляющих советской жизни доступны лишь интуитивно, из повседневного личного опыта. Он должен включать в себя подробный микроанализ, потому что катастрофа такого масштаба — это прежде всего миллионы личных судеб (иногда успешных, в абсолютном большинстве — исковерканных), но в то же время давать внятные объяснения на макроуровне, поскольку без этого невозможно историческое ориентирование. Коротко говоря, Георгию Дерлугьяну, выпускнику Института стран Азии и Африки при МГУ и профессору Чикагского университета, такой синтез удался.

Дело не в национализме

Книга «Адепт Бурдье на Кавказе: эскизы к биографии в миросистемной перспективе» построена на пересечении трех областей, которые обычно исследуют изолированно.

Первая — биография Юрия (Мусы) Шанибова, главы Конфедерации горских народов Кавказа, известной, в частности, тем, что от ее имени северокавказские добровольцы воевали в 1992–1993 годах в Абхазии. Звезда Шанибова как политического лидера вспыхнула и погасла буквально в течение нескольких лет. До того как стать этническим лидером, он был преподавателем Кабардино-Балкарского госуниверситета, популярным среди коллег и студентов, но не сделавшим академической карьеры в брежневское время. До университета — районным прокурором. А до прокуратуры — «оттепельным» комсомольским активистом.

Вторая — социальная и политическая динамика в СССР от Хрущева до Горбачева, в которой и проходил дрейф Шанибова от комсомольского активиста к кабардинскому националисту.

Третья область — СССР и мир: что, собственно, помешало перестройке как проекту выгодного размена советской геополитической мощи на достойное место в мировой капиталистической системе? Почему то, что казалось поначалу прологом к чаемой зажиточной и свободной жизни, обернулось нищетой и несвободой на большей части территории рухнувшего гиганта?

Исследование было начато в одной парадигме, а завершилось в другой. Опыт распавшегося СССР дает огромный материал для работ по проблемам этничности, нациестроительства и национализма — поскольку многие (но далеко не все) кровавые конфликты на постсоветском пространстве интерпретировались их участниками и наблюдателями как «этнические». Привычным — и порочным — образом мысли стал тот, что СССР распался из-за своего этнического многообразия: тоталитарное государство сдерживало до поры противоречия между этносами, а чуть государство ослабло, все схватились за ножи. Дерлугьян парирует этот тезис — на самом деле до сих пор основополагающий в российской общественной мысли — простым до очевидности доводом. Если регион польско-советского пограничья, то есть Прибалтику и Западную Украину, сравнить с Кавказом, то мы увидим столь же, если не более кровавое прошлое. Взять хоть Вильнюс, бывший Вильно, где создатель независимой Польши Пилсудский завещал похоронить свое сердце. Взять тяжелые и долгие «контртеррористические операции» Советской армии и НКВД на Западной Украине. Казалось бы, здесь и должно было рвануть. Но именно в этой части бывшего СССР насилия на этнической почве не было.

Или другой пример. Почему в Чечне и в Кабардино-Балкарии мобилизация под этническими лозунгами соответственно осенью 1991-го и осенью 1992-го привела к таким разным результатам? Ведь в Нальчике все было не менее серьезно, чем в Грозном, и президент КБР Валерий Коков даже раздал оружие своему аппарату, осажденному в Доме правительства протестующими.

Национализм был далеко не первым рычагом, за который брались те, кто на местах пытался ловить исходящие из центра сигналы политического обновления. Начали они, как и Шанибов, с восхищения перестроечными трибунами. Но те не озаботились созданием сетей поддержки по всей стране, да и времени для этого у них не было. В итоге активисты на местах были вынуждены самостоятельно искать «понятный народу язык». И нашли его в национализме, благо советская власть за семь десятков лет своего существования инвестировала в «этничность» очень много политических, символических и прочих ресурсов; этот инструментарий был под рукой. Кроме того, национализм, с его свойством сглаживать классовые противоречия, открывал путь к альянсу между мятежной гуманитарной интеллигенцией республик и местной номенклатурой, альянсу, который становился тем более актуальным, чем быстрее утрачивала политическую инициативу центральная власть, бросая страну на произвол судьбы. Ведь и генерала ВВС Джохара Дудаева пригласил в Грозный не кто иной, как последний секретарь обкома Чечено-Ингушской АССР Доку Завгаев. Национализм оказался следствием, а не причиной происходящего распада.

СССР как классовое общество

Один из разделов книги так и называется: «Неужели опять классовый анализ?». И оказывается, что изучение социальных расколов в Советском Союзе аналитически более продуктивно, чем изучение расколов этнических. Вопреки собственной пропаганде СССР был обществом с господствующим классом номенклатуры, средним классом (инженеры, врачи, ученые и т. д.), огромным по численности пролетариатом. Перестройка как раз и стала попыткой реформистского крыла номенклатуры заключить альянс со средним классом и верхней, наиболее квалифицированной стратой класса рабочего. Дерлугьян называет несколько причин ее провала.

Во-первых, в СССР не существовало институтов классовой солидарности. В этом смысле он попал в ловушку собственной пропаганды. «Первое в мире государство рабочих и крестьян» само себя считало выразителем классовых интересов пролетариата и не допускало, чтобы они выражались еще какими-либо институтами. Классовая борьба как таковая не исчезла, но не получила политической площадки. Она выродилась в молчаливое сопротивление рабочих попыткам номенклатуры требовать от них большего труда, в духе описанной Джеймсом Скоттом «силы слабого». Советская власть — особенно после нескольких столкновений с собственным рабочим классом, самым ярким из которых стал расстрел демонстрации в Новочеркасске, — была вынуждена покупать лояльность населения, строя на нефтедоллары свой аналог общества потребления.

Во-вторых, советский средний класс, в отличие от западного, критически зависел от государства: ученые, юристы, врачи были такими же пролетариями, как и рабочие. По итогам перелома 1968 года, когда руководство СССР окончательно свернуло все «оттепельные» эксперименты, советская интеллигенция оказалась в изоляции от советского пролетариата. И в отличие, скажем, от Польши так и не смогла преодолеть эту изоляцию. К началу перестройки интеллигенция обладала большим публичным авторитетом, но совсем не имела сетей поддержки по стране, «вертикальных» структур солидарности.

В-третьих, советская номенклатура, с ее кастовостью и блатом, сама по себе не была чем-то из ряда вон выходящим в своей порочности. Высшая бюрократия крупных современных государств устроена похожим образом. Российская публика зачастую смотрит на «заграницу» взглядом туриста, профессор же Чикагского университета от этой оптической иллюзии избавлен: «Всякому, кто в достаточной мере знаком как с американскими школами бизнеса, так и с партшколами поздней советской эры, эти два типа учреждений могут показаться до гротескного похожими». Советская проблема заключалась в том, что не существовало инструментов контроля над государственным и хозяйственным аппаратом, автономных от самого этого аппарата. Сталинский террористический инструментарий контроля был демонтирован, эксцентричный Хрущев сплавлен на пенсию, реформаторские настроения в обществе подавлены — и это стало исторической победой номенклатуры и историческим поражением СССР: «Парадокс брежневизма в том, что боязнь отпустить вожжи обернулась потерей управляемости».

Наконец, Дерлугьян описывает еще один класс, появившийся на сцене в тот момент, когда разразились кровавые конфликты. Вслед за Пьером Бурдье он называет его субпролетариатом. Это своего рода слободской класс, вчерашние крестьяне, так и не ставшие горожанами, вовлеченные в случайные заработки и (или) теневую экономику, обладающие своеобразным «уличным» кодексом поведения. Пример: молодые обитатели позднесоветских Люберец или Набережных Челнов. Именно они стали главной ударной силой кровавых конфликтов на постсоветском пространстве, когда насилие было легитимировано националистической идеологией. На Кавказе, с его низкой урбанизацией и высокой рождаемостью в крестьянских семьях, субпролетариата оказалось много.

Исход перестройки в регионах СССР зависел от конфигурации классовых сил. В Прибалтике номенклатура объединилась с националистической интеллигенцией и взяла курс на интеграцию с Западом. На Кавказе к этому альянсу добавился субпролетариат, создав своеобразный вызов интеллигенции и номенклатуре. Его взрывная сила была направлена на войны. Отчасти для того, чтобы полудеревенские пассионарии не натворили нехороших дел дома.

Что же касается отличий между исходом этнической мобилизации в Чечне и в Кабардино-Балкарии, то в первой номенклатуре не хватило мощных и разветвленных сетей патронажа, пронизывавших общество. Доку Завгаев просто не успел создать такие сети. В Кабардино-Балкарии они были. Да и начавшийся конфликт в Абхазии дал возможность выбросить потенциальных вооруженных бунтовщиков за пределы республики.

Прорваться в ядро

Для Советского Союза точка невозврата была пройдена в конце 1960-х. Одновременно сошлись несколько факторов. СССР оказался неспособным к технологическому перевооружению морально устаревших производств (здесь Дерлугьян цитирует известного экономиста Владимира Попова). Во внутренней политике случился номенклатурный реванш, который позволил этому классу окуклиться, избавиться от всякого внешнего контроля, причем региональная номенклатура успешно закрылась от контроля из Кремля. Кризис в капиталистическом мире и приток нефтедолларов дали советскому руководству ощущение успокоенности — и довершили дело.

К середине XX века СССР был страной с нищим населением и жестоким политическим режимом, но с современной по тем временам и мощной промышленностью и наукой. От стран ядра капиталистической миросистемы он отличался не «отсталостью», а иным качеством политического устройства. Советскому государству не хватало того, что Майкл Манн назвал инфраструктурной властью — особого взаимопроникновения государства в общество и общества в государство, характерного для современных стран Запада. Проще говоря, Советскому Союзу не хватало таких обезличенных систем контроля над бюрократией и экономикой, как свободный рынок, свободная пресса, свободные выборы.

Как «диктатура развития» СССР был нормален для XX века, оказавшись первой из таких диктатур. Сама эта политическая форма была призвана вырвать из отсталости регионы мира, не сумевшие войти в ядро миросистемы. Проблема в том, что СССР не смог выйти из этого режима существования.

Полупериферийный статус России исторически диктовал ей необходимость поддерживать военную мощь на одном уровне с наиболее развитыми соседями в Европе (а потом в мире). Тем более что перед глазами был пример Польши, утратившей свою государственность именно из-за неспособности конкурировать с соседними державами на поле боя. Военная мощь требовала масштабных изъятий у общества — людей, денег, хлеба. Такие изъятия, в свою очередь, предполагали высокую способность государства влиять на общество, то есть инфраструктурную власть. Ее недостаток компенсировался мощью государственного аппарата, который в конце концов стал полностью автономен и от общества, и от собственного политического руководства. Вечный вопрос о сопряжении России и свободы — это, по сути, вопрос о том, как установить контроль общества над государственным аппаратом, не подрывая при этом геополитическую мощь страны.

Крах Советского Союза не дал ключа к разгадке. Современное российское государство по-прежнему не обладает достаточной инфраструктурной властью, автономия бюрократии велика, а приток нефтедолларов стал поводом для элит почивать на скудных лаврах. Мы так и не вошли в ядро миросистемы. Распад Советского Союза в этом смысле не завершен, ибо не решена задача, с которой тогдашняя сверхдержава не справилась.

Рецепта нет. Но есть шанс избавиться от некоторых химер. Например, от такой: сильная бюрократия сама по себе есть сильное государство, а разрушение такой бюрократии может стать надежным путем к демократизации.

Точка зрения авторов, комментарии которых публикуются в рубрике
«Говорят эксперты МГИМО», может не совпадать с мнением редакции портала.

Источник: Эксперт
Распечатать страницу